• Как правильно управлять финансами своего бизнеса, если вы не специалист в области финансового анализа - Финансовый анализ

    Финансовый менеджмент - финансовые отношения между суъектами, управление финасами на разных уровнях, управление портфелем ценных бумаг, приемы управления движением финансовых ресурсов - вот далеко не полный перечень предмета "Финансовый менеджмент"

    Поговорим о том, что же такое коучинг? Одни считают, что это буржуйский брэнд, другие что прорыв с современном бизнессе. Коучинг - это свод правил для удачного ведения бизнесса, а также умение правильно распоряжаться этими правилами

ГЛОБАЛЬНЫЕ ПРОБЛЕМЫ КАК ТОЧКА ОТСЧЕТА НОВОГО БУДУЩЕГО

1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 
17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 
34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 
51 52 53 54 55 56 57 58 59 

Современный глобализм заслуживает парадоксального определения системы, призванной отвлечь от действительного решения глобальных проблем. Глобальные проблемы требуют нового интенсивного рывка — качественного преобразования наших практик на основе нового вторжения системы под названием «гений» (в кантовском смысле слова) в систему под названием «производитель». Нынешние глобалисты, с одной стороны, разрушают систему «гения», опустошая кладовые национальных культур, и с другой стороны — занимаются перераспределением ресурсов мира для того, чтобы бросить эти дополнительные ресурсы в топку своей технической цивилизации и тем самым избавить ее от давно назревшей реконструкции.

Глобальные проблемы — это угроза разрушения природной, социальной и духовной среды, подвергающейся небывалому давлению со стороны технической цивилизации.

Эти проблемы выступают как результат следующих несоответствий:

— между неограниченным воспроизводством факторов, входящих в систему «техники», и ограниченными воспроизводящими возможностями системы под названием «природа»;

— между индустриальным, поставленным на поток, тиражированием техники и остающимся кустарным или полукустарным обеспечением системы под названием «человек». Миллионы людей живут в условиях домашинного, кустарного быта, пользуются кустарными услугами устаревшей медицины, педагогики и т. п.;

— между уникальными продуктами высокой культуры и неограниченно тиражируемыми продуктами культуры массовой.

В результате вся сфера, относящаяся к технически тиражируемому и поставленному на конвейер, теснит, деформирует и, наконец, грозит полным разрушением тех сфер, которые относятся либо к уникальным дарам природы, либо к уникальным дарам культуры. Последние олицетворяют тот самый капитал цивилизации, который достался индустриальному обществу даром и которым капитализм за всю свою теперь уже многовековую историю так и не научился адекватно распоряжаться. Сегодня этот капитал иссякает на наших глазах. Разрушается природа, будучи не в состоянии по-прежнему воспроизводить свои биоценозы, разорванные вторжением токсичной техники. Разрушается природный капитал человеческого здоровья и жизнелюбия — та специфическая витальность или пассионарность, которая отличала прежние поколения от нынешнего, неврастенического и анемичного.

Разрушается моральный капитал человеческого законопослушания, ответственности и взаимного доверия, ибо нынешние хозяева жизни не только систематически нарушают это доверие, но и в целом преподают современникам урок того, как вероломство и нечистоплотность неизменно торжествуют над добропорядочностью. Это ставит под сомнение все выгоды социальной коопераций и грозит разрушить кооперацию как таковую. Об этом пишет Ф. Фукуяма: «...Люди, не испытывающие доверия друг к другу, станут взаимодействовать лишь в рамках Системы формальных правил и положений, которые нужно постоянно вырабатывать, согласовывать, отстаивать в суде, а потом обеспечивать их соблюдение, в том числе и с помощью мер принуждения. Все эти приемы, заменяющие доверие, приводят к росту того, что экономисты называют «трансакционными издержками». Иначе говоря, преобладание недоверия в обществе равносильно введению дополнительного налога на все формы экономической деятельности, от которого избавлены общества с высоким уровнем доверия»54.

Учитывали ли это наши реформаторы, когда заявляли о готовности заменить архаику морального сознания, со всеми его «сантиментами», современным правовым сознанием, заменяющим авансы доверия гражданскими исками?

Перед лицом глобальных проблем, затрагивающих сами основы человеческого существования на земле, цивилизациям Востока и Запада предстоит заново мобилизовать весь свой культурный творческий потенциал — отмолчаться и отсидеться более не удастся никому.

Первый вопрос, который напрашивается в этой связи: иссяк ли культурный потенциал западного модерна и, в принципе, насколько он годится для подготовки должного ответа на глобальный вызов? Второй вопрос: каковы перспективы подключения к этому ответу культурного потенциала восточных цивилизаций?

Попытаемся по порядку рассмотреть эти вопросы.

Что касается Запада, то эвристическое значение в нашем анализе будет иметь понятие «фаустовской культуры».

Конечная интенция этой культуры — тотально распредметить, денатурализировать весь окружающий мир, превратив его из «вещи в себе» в вещь для нас, из нерукотворного в рукотворный. Из этого вытекает совершенно определенная, хотя и чрезвычайно дерзкая программа решения глобальных проблем. В отношении тающих природных ресурсов эта программа предполагает тотальную замену естественного искусственным, природного сырья — заменителями. В пределе это означает переход от частичного производства определенных элементов жизненной среды к тотальному производству всей окружающей среды с заранее заданными свойствами. Амбиции этого технического титанизма выражаются так: «…коль скоро данная природой среда не устраивает людей, поскольку она не в состоянии справиться с растущим антропогенным давлением, надо найти средства и способы соответствующих преобразований… сначала каких-то фрагментов, а потом и всего нашего земного природного окружения»55.

Что это означает? В первую очередь — решительную перестройку всего научно-технического комплекса. Прежний разрыв между естественными и техническими науками, как и сохранение созерцательно-метафизического статуса наук о живой природе, здесь уже не терпим. Поскольку природная среда представляет собой естественный «производственный» комплекс, в котором переплетены процессы, происходящие в живой и неживой материи, то соответствующая интеграция требуется и от всех естественных наук. Идеи, относящиеся к связям органического с неорганическим, как и к внутренним связям органического, должны опережать производство специализированного отраслевого знания. Речь идет о каком-то парадоксальном возвращении к древнему синкретизму, в котором человек, жизнь, космос выступали как нечто слитное. Это своего рода восхождение от абстрактного к конкретному: от мертвых «кирпичиков мироздания», некогда открытых механикой и физикой, к эмпирически явленной картине природы, в которой нас окружают и на нас воздействуют целостности под названием геобиоценозов.

В социокультурном отношении это означает гигантскую встряску сложившейся производственной среды, которой предстоит пережить наплыв непривычных идей (и непривычных людей) извне. Система производства рискует тем, что те самые идеи и практики, которые были маргинальными и, как правило, вытеснялись за пределы процессов принятия решений, могут стать центральными, предписывающими новое поведение производству. В свою очередь предпринимательская среда рискует тем, что те самые природные блага, которые потреблялись в процессе производства как бесплатные, превратятся в оплачиваемые факторы производства и будут влиять на его себестоимость. Само собой разумеется, здесь беспокойство патроната может смыкаться с беспокойством потребителей, не готовых финансировать накладные экологические расходы.

Но по-своему рискует и научная академическая среда: ее традиционные академические свободы, равно как и свобода творческого воображения, рискуют оказаться в тисках новой производственно-технологической дисциплины, вытекающей из нового сращивания науки с производством. Аналогичные сдвиги ожидаются и на следующем уровне, касающемся наук о человеке и перспектив превращения остающихся факультативными поведенческих форм в производственно заданные, финансируемые и контролируемые.

Наши повседневные импровизации, касающиеся быта, повседневного общения, выбора супруга, использования досуга и т. п., рискуют быть замененными рационально-обоснованным поведением, диктуемым требованиями эффективности. Например, наши заботы о собственном здоровье сегодня, с одной стороны, ограничиваются практически никем не контролируемыми визитами к врачу, с другой — самодеятельным ремесленничеством в сфере гигиены, гимнастики, бега по утрам и т. п. Но если в конечном счете окажется, что вся эта нерегулируемая кустарщина не в состоянии обеспечить требуемый уровень воспроизводства нашей способности к труду и выполнению других социальных обязанностей, нашим демографическим и психофизиологическим воспроизводством займется Большая наука, призванная поставить эти деликатные воспроизводительные факторы на конвейер.

Не следует думать, что эта деспотия научной рациональности непременно примет формы обязательного государственного контроля и регулирования. Бездумный педантизм такого регулирования вполне может быть передан гражданскому обществу, отказывающемуся принимать и обеспечивать физически неполноценных индивидов, и даже самим индивидам, если им удастся проникнуться этим педантизмом и превратить его жесткие нормы в повседневные саморегуляторы.

Таким образом, «фаустовская» программа перехода от частичного производства ко всеобщему, охватывающему все условия нашего существования на земле, грозит отдать человека целиком на откуп научной рациональности, претензии которой будут подкреплены эффективными экономическими, административными и социокультурными санкциями.

Здесь по-своему воспроизводится парадокс Достоевского: беспредельная фаустовская свобода, не знающая никаких естественных преград и ограничений, способна завершиться беспредельным деспотизмом научной рациональности, не терпящей никаких личных отклонений и импровизаций. Если общество, сформировавшееся в эпоху классического модерна, было системой с частичным программированием, оставляющей на наше личное усмотрение вопросы, не относящиеся к узкопроизводственной сфере, то общество зрелого модерна, встретившее вызов глобальных проблем, может стать системой с полным, всеохватывающим программированием, включая все проявления внепроизводственной жизни.

Итак, мы имеем дело с дилеммой. Либо весь в принципе безграничный духовный и социальный капитал, выращенный цивилизацией в ходе длительного развития истории и культуры, мы оставляем в факультативном состоянии свободной социокультурной игры, разумеется, меняющей и обогащающей нас, — но без заранее очерченной «большой программы», — и тогда продолжаем наше существование в качестве беззаботных обывателей Вселенной, пользующихся дарами природы и культуры, либо мы превращаем разнообразную творческую элиту из свободной «богемы» в «глобальных производственников», обремененных заботами налаживания всеохватывающего воспроизводственного цикла, включая среду обитания, а также демографическую, семейно-бытовую, досуговую сферу.

Современный Запад уходит от этой тоталитарной перспективы незаконным образом: путем бесплатного использования полученных в ходе нового передела мира планетарных ресурсов. Его либерализм, предназначенный отныне для сугубо внутреннего использования, основывается на новом глобальном колониализме. Всем еще памятен шок, полученный Западом в результате нефтяного эмбарго арабских стран в 1973 году. Это эмбарго, заметно ограничившее доступ технической цивилизации к дешевым природным ресурсам, способствовало новому интенсивному сдвигу западной экономики, развитию энергосберегающих технологий. Но оно же повлекло за собой целый ряд попыток программирования повседневного поведения не только предпринимательского класса, но и рядовых граждан, настигнутых волной «энергетической рационализации».

Страх перед этой рационализацией, попахивающей специфической формой тоталитаризма, по-своему объединил западного обывателя, интеллектуальную элиту и предпринимательский класс. Обыватель страшился за будущее потребительского общества, подарившего ему не только множество материальных благ, но и специфическую гедонистическую раскованность, поощряемую «экономикой спроса». Предпринимательский класс страшился новых издержек производства, связанных со сбережением сырьевых и энергетических ресурсов и ассигнованиями в поддержку природного равновесия. Экологические издержки производства, будь они сполна учитываемыми, грозили перекрыть все традиционные издержки, связанные с закупкой оборудования, рабочей силы и менеджерских услуг. Что касается творческой интеллектуальной элиты, то ее испугала перспектива превращения в дисциплинированную среду технологов-экспертов, мобилизованную по модели обычной, хотя и высокооплачиваемой рабочей силы.

Вот почему все три группы оказались подготовленными и к восприятию однополярного мирового порядка, обещающего отдать планету в руки Запада, и к новой расистской картине мира, оправдывающей права новых колонизаторов ссылками на непригодность незападных народов быть хозяевами собственных территорий и ресурсов.

Таким образом, современный западный либерализм, в отличие от классического, привязан преимущественно к экстенсивной экономической программе. Он олицетворяет отступление от проекта постиндустриального общества, основанного на мобилизации новых духовно-интеллектуальных ресурсов цивилизации (наука, образование, культура), и возвращение к массовому индустриальному обществу, где буржуа — у себя дома. Застарелое буржуазное предубеждение в отношении неутилитарных духовных практик, плоды которых проблематичны и плохо калькулируются, заново активизировалось, приняв форму нового меркантилизма и монетаризма. Словом, Фауст Запада отступил перед буржуазным филистером, предпочитающим звонкую наличность всяким упованиям на дух и духовность.

Отныне западное потребительское общество рассчитывает кормиться не столько со стола Большой науки, сколько получать привычные колониальные дивиденды. Мы еще не осмыслили последствия этого поворота во всем его объеме. А ведь речь идет о новом возвращении от постиндустриального общества, потенциал которого подпитывается научными революциями, к колониальному обществу, связанному с эксплуатацией ресурсов, изымаемых у утративших национальный экономический суверенитет незападных народов. Вместе с разговорами о мировом демократическом порядке смолкли и те, кто поднимал свой голос в защиту природы.

Запад больше не прислушивается к призывам качественной реконструкции и экологизации производства, отказа от жестких технологий в пользу мягких, введению экологических квот и т. д. Точнее, теперь все эти программы обретают характер не качественного сдвига, а частичных корректирующих поправок к классической индустриальной схеме и к тому же применимых только к «своему пространству». Зачем финансировать дорогостоящую перестройку технической цивилизации, когда победа в «холодной войне» отдает в распоряжение этой цивилизации новые колоссальные ресурсы. Зачем задумываться о технологиях переработки токсичных отходов, если можно просто вывозить эти отходы в пространство незащищенной мировой периферии!

Словом, вместо глобального прорыва всего человечества в качественно иное время заново возобладала сегрегация человечества в пространстве.

Пространство меньшинства остается либеральным не потому, что фаустовский гений Запада открыл принципиально новые возможности, а потому, что энтропия всего «нелиберального» — связанного с ограничениями, нищетой, авторитарными и криминальными практиками, геноцидом и экоцидом, сбрасывается во вне, в периферийное пространство.

Напрашивается один вывод: только новая антиколониальная борьба и солидарность всех, страдающих от гнета «однополярности», способны поставить Запад перед дилеммой: либо найти новые источники фаустовского прорыва в будущее, либо отказаться от поблажек потребительскому обществу и перейти к системе более или менее принудительного аскетизма. Или, другими словами: либо Запад свою сепаратную программу спасения заново превращает в универсальную, касающуюся всех народов земли, либо он переходит от фаустовской модели инновационно-нестабильного способа производства к новой стабильности старого восточного типа.

Совершенно очевидно, что в чистом виде ни то ни другое уже невозможно. За всю историю европейского модерна, насчитывающую уже около 600 лет, западная фаустовская программа так и не доказала на деле свою универсальность. Всякий раз, когда очередное новое поколение начинало верить в окончательное торжество прогресса, в его последнюю битву с силами мрака, отсталости и нищеты, неизменно получалось так, что горизонт прогресса заволакивало тучами и то, что казалось наконец-таки предназначаемым для всех, заново оказывалось достоянием более или менее узкого круга своих. Фазы временного прорыва в будущее периодически сменяются фазами геополитических переделов пространства, и вся история модерна оказывается драматически прерывистой, цикличной.

Мало того, как мы видели выше, новый фаустовский прорыв и для самого Запада чреват последствиями, к которым его гедонистическое общество по-настоящему не готово. Подструктура, обозначаемая нами как «гений» — царство творческой элиты со всем ее неподопечным продуктивным воображением, — в случае своего тотального подключения к созданию качественно новых технологий, к новому витку интенсификации, на этот раз охватывающей всю общественную жизнь, грозит Западу призраком «программированного общества», о котором уже предупреждали «новые левые». Качественно новый уровень технологической свободы грозит обернуться новой научно-технической мобилизацией всего общества, весьма напоминающей знакомые тоталитарные практики. Словом, наряду с тем, что новый фаустовский прорыв требует таких творческих усилий, к которым гедонистически расслабленная культура Запада сегодня не готова, он еще и чреват риском тоталитарного срыва.

Положение современного мира оказывается крайне двусмысленным. С одной стороны, ему угрожает новое имперское, неоколониальное вырождение западных демократий, на наших глазах превращающихся в общество мирового расового апартеида, загоняющее в гетто обнадеженную и обманутую мировую периферию.

С другой стороны, в случае новой эффективной мобилизации фаустовского творческого духа самому Западу грозит подчинение новой касте научных надсмотрщиков-рационализаторов, оберегающих любые общественные группы от дилетантских импровизаций, а незападной периферии — такое же подчинение всему западному мессионерству как совокупной «экспертной системе», обучающей рынку и демократии всех «дилетантов», в обмен на их отказ от национального суверенитета. Надо сказать, для не-Запада между этими двумя перспективами большой разницы нет: в обоих случаях ему уготовлена участь мирового «объекта», с голосом которого сторона, занявшая позицию мирового «субъекта», считаться не склонна.

Вопрос теперь стоит так: какой именно тип или ареал культуры сегодня выполняет роль структуры, питающей «гения» — генератора качественно новых идей, заведомо не укладывающихся в парадигму сложившихся ожиданий и практик?

Не случилось ли уже так, что вся западная культура перестроена по модели «системной оппозиции», еще способной вызывать движение маятника внутри сложившейся системы, но уже бессильной открывать качественно новые горизонты, выходящие за пределы того, что предусмотрено сложившейся системой. Еще недавно левый авангард в искусстве, как и левый политический авангард (молодежное, женское, «зеленое» движение и т. п.), казался самому себе миропотрясающим, способным породить более радикальную антибуржуазную революцию, чем коммунисты, перешедшие на позиции презренного политического реализма.

Теперь весь авангард отчасти приручен и присмирел, отчасти выполняет заранее предусмотренную роль «управляемого хаоса» или отдушины для всех тех сил, которые задыхаются в мире универсального системного порядка. Получается так, что та оппозиция, которая каким-то образом не финансируется сверху, обречена на маргинализацию и вымирание, а та, которая почему-то финансируется, заставляет усомниться в своей действенности и подлинности. Спрашивается, а уцелели ли еще в мире пласты не прибранной к рукам культуры, остающейся в конфликте с мировой производительной системой, отлитой по меркам западной технической, или, используя новейшее самоназвание, рыночной цивилизации?

Ведь все те пласты и формы культуры, которые влились в эту цивилизацию и переработаны ею, уже не могут в каком-то общем смысле быть рассмотрены как источники интенсивного роста или качественной системной новации. Все они, прибранные к рукам, по сути дела являются дополнительными факторами экстенсивного роста или расширенного воспроизводства уже сложившейся цивилизационной модели. Так не является ли вся эта борьба с чужой ментальностью, с опасной архаикой и дурной культурно-исторической наследственностью на самом деле борьбой за увековечивание нынешней системы западного цивилизационного производства, не желающей меняться, несмотря на очевидные симптомы устарелости, засвидетельствованной глобальными проблемами?

Иными словами, вопреки хвастливым заявлениям о демократической открытости, плюралистичности и т. п., западная социокультурная и производящая система давно уже является закрытой, монологичной, не способной к существенной самокоррекции. «Чужой» остается пугающим и неприемлемым до тех пор, пока мы не умеем найти с ним общий язык и вступить в конструктивный диалог по поводу проблем, являющихся, по сути, общими (ибо глобальные проблемы потому так и называются, что действительно затрагивают всех). Чужой, ставший партнером, по сути дела, куда полезнее изначально своих, ибо привносит в нашу общую планетарную копилку свой, еще новый для нас опыт, свою информацию и свои ресурсы. Но для того чтобы превращение инородного чужого в партнера на деле произошло, мы сами должны быть достаточно открытыми, способными услышать голос другого и сделать его поводом для существенной самокоррекции.

Итак, чего же сегодня нам, стоящим перед вызовом планетарного выживания, стоит по-настоящему бояться: того, что еще сохранились не прибранные к рукам носители инокультурного опыта, угрожающие нашей самодостаточности, или, напротив, того, что они могут исчезнуть как источники спасительной, может быть, альтернативы?

Разумеется, чужая культура может восприниматься как воплощение всего иррационального и бесперспективного. Но опыт всей истории человечества свидетельствует, что эволюция культуры и смена культурных формаций основывались на превращении того, что прежде выступало как иррациональность, в источник продуктивных внутренних перестроек. В таком горизонте иррациональное отличается от уже рационализированного и прибранного к рукам как раз тем, что сохраняет свежую энергию и динамизм, иссякающие в декадентских центрах ойкумены.

Здесь нам весьма пригодилось бы найденное в немецкой классической философии различие между плоской рассудочностью и разумом.

«Главное отличие между рассудком и разумом — это запрет на противоречия в сфере рассудка и допущение противоречий в сфере разума»56.

Собственно, вся постпросвещенческая (после XVIII века) история западной культуры — это история поисков новых источников социокультурной энергии, связанных с обнаружением еще не прибранной к рукам «иррациональности», противостоящей буржуазной рассудочности, но способной примириться с разумом. Разум в этом контексте выступает как инстанция, работающая против диктата утилитарно-прагматической рациональности, в высшем долгосрочном плане обнаруживающей свою близорукость и способность заводить в тупик.

Начиная с романтиков и по сию пору одним из главных источников новой социокультурной энергии стало считаться искусство. Последнее выступало как эстетическая категория, нуждающаяся в расшифровке на языке социологии. Это означало попытку найти точный ответ, какие именно группы общества являются носителями бунтарского эстетического опыта, отказывающиеся играть по правилам буржуазности и способные изобретать качественно новые правила. Именно таким заказом на поиски бунтарской потенции в значительной мере питались новые направления в социологии — социология досуга, социология молодежи, социология женщин, сексуальных меньшинств и т. п. Все эти разновидности социологии искали воплощения «человека играющего», отличающегося от законченного буржуазного филистера или пошедшего к нему в услужение «человека организации» (менеджмента). Пик всех этих надежд, несомненно, пришелся на 1968 год — время мировой молодежной революции, вслед за Францией охватившей Южную Европу и Северную Америку.

Западный правящий истеблишмент вовремя понял, что голыми репрессиями эту волну не сбить. Необходима была внутренняя деморализация и дезориентация этой социокультурной революции. Эту задачу, как уже отмечалось в первой части нашей книги, выполнила философия постмодернизма. Она поймала участников «контркультурного» протеста на противоречии: если вашим жизненным кредо является игра как антипод буржуазной рассудочной исполнительности и серьезности, то не надо саму игру принимать всерьез и чересчур увлекаться. Последовательный игровой принцип предполагает перманентное внутреннее дистанцирование — в том числе и по отношению к самой игре. Так был намечен путь нейтрализации движений протеста посредством их карнавализации, намеренной игровой эпатажности, «самоироничности». И протест умер, убитый постмодернистской иронией.

Здесь-то и обнаружилась, может быть, главная тайна культуры. Оказалось, что лишь те пласты и формы культуры годятся на роль парадигмальных реконструкторов наших практик, в том числе и повседневных, в которых сохраняется присутствие большого религиозного импульса — пламенной, не стилизованной веры, хотя бы и обретшей превращенные формы политического, научного, профессионального энтузиазма и стремление творить новое всерьез.

Вот что пишет в этой связи Ж. Ортега-и-Гассет: «Теологи не случайно проводят четкое различие между живой и мертвой верой; оно поможет нам разобраться во многом, что происходит сейчас. В общем и целом я бы сформулировал это различие так: наша вера жива, когда этой веры хватает нам, чтобы жить, и наша вера безжизненна, мертва, когда, несмотря на то что мы продолжаем ее придерживаться, не отказались от нее и совершенно искренне можем заявить о верности ей, она уже не способна воздействовать на нашу жизнь»57.

В этом горизонте нам совсем по-новому представляются условия скачка в качественно иное будущее и сама способность его открывать. Обычно, когда ищут миссионеров прогресса и разведчиков будущего, обращаются к тем, кто наибольше преуспел по стандартам высокоорганизованного буржуазного общества, со всеми его мерками, касающимися престижа, профессионального призвания, адаптирующей способности к переменам и т. п. Но если мы поймем, что главным условием прорыва в качественно иное будущее является вера, гарантирующая серьезное служение идеалам и серьезность напряженнейшего духовного поиска, то истинных провозвестников будущего нам придется поискать совсем в другом месте. Шанс отыскать их резко увеличивается в культурах, еще сохранивших пламенную религиозную веру или хотя бы самое ее энергетику, проявляющуюся в превращенных формах деятельного практического энтузиазма, охватывающего всю нашу жизнь, нашу повседневность.

Итак, роль структуры под названием «гений» — источника качественно новых практик, не предусмотренного и непредсказуемого, могут выполнять только те внешние «системы» культуры, которые отличаются двумя одинаково важными особенностями: являются достаточно инородными привычным формам господствующего цивилизационного опыта (то есть западного), и в то же время сама эта их инородность выступает не под знаком торгующей собой экзотики, а под знаком вероисповедальной подлинности и серьезности.

Современный глобализм заслуживает парадоксального определения системы, призванной отвлечь от действительного решения глобальных проблем. Глобальные проблемы требуют нового интенсивного рывка — качественного преобразования наших практик на основе нового вторжения системы под названием «гений» (в кантовском смысле слова) в систему под названием «производитель». Нынешние глобалисты, с одной стороны, разрушают систему «гения», опустошая кладовые национальных культур, и с другой стороны — занимаются перераспределением ресурсов мира для того, чтобы бросить эти дополнительные ресурсы в топку своей технической цивилизации и тем самым избавить ее от давно назревшей реконструкции.

Глобальные проблемы — это угроза разрушения природной, социальной и духовной среды, подвергающейся небывалому давлению со стороны технической цивилизации.

Эти проблемы выступают как результат следующих несоответствий:

— между неограниченным воспроизводством факторов, входящих в систему «техники», и ограниченными воспроизводящими возможностями системы под названием «природа»;

— между индустриальным, поставленным на поток, тиражированием техники и остающимся кустарным или полукустарным обеспечением системы под названием «человек». Миллионы людей живут в условиях домашинного, кустарного быта, пользуются кустарными услугами устаревшей медицины, педагогики и т. п.;

— между уникальными продуктами высокой культуры и неограниченно тиражируемыми продуктами культуры массовой.

В результате вся сфера, относящаяся к технически тиражируемому и поставленному на конвейер, теснит, деформирует и, наконец, грозит полным разрушением тех сфер, которые относятся либо к уникальным дарам природы, либо к уникальным дарам культуры. Последние олицетворяют тот самый капитал цивилизации, который достался индустриальному обществу даром и которым капитализм за всю свою теперь уже многовековую историю так и не научился адекватно распоряжаться. Сегодня этот капитал иссякает на наших глазах. Разрушается природа, будучи не в состоянии по-прежнему воспроизводить свои биоценозы, разорванные вторжением токсичной техники. Разрушается природный капитал человеческого здоровья и жизнелюбия — та специфическая витальность или пассионарность, которая отличала прежние поколения от нынешнего, неврастенического и анемичного.

Разрушается моральный капитал человеческого законопослушания, ответственности и взаимного доверия, ибо нынешние хозяева жизни не только систематически нарушают это доверие, но и в целом преподают современникам урок того, как вероломство и нечистоплотность неизменно торжествуют над добропорядочностью. Это ставит под сомнение все выгоды социальной коопераций и грозит разрушить кооперацию как таковую. Об этом пишет Ф. Фукуяма: «...Люди, не испытывающие доверия друг к другу, станут взаимодействовать лишь в рамках Системы формальных правил и положений, которые нужно постоянно вырабатывать, согласовывать, отстаивать в суде, а потом обеспечивать их соблюдение, в том числе и с помощью мер принуждения. Все эти приемы, заменяющие доверие, приводят к росту того, что экономисты называют «трансакционными издержками». Иначе говоря, преобладание недоверия в обществе равносильно введению дополнительного налога на все формы экономической деятельности, от которого избавлены общества с высоким уровнем доверия»54.

Учитывали ли это наши реформаторы, когда заявляли о готовности заменить архаику морального сознания, со всеми его «сантиментами», современным правовым сознанием, заменяющим авансы доверия гражданскими исками?

Перед лицом глобальных проблем, затрагивающих сами основы человеческого существования на земле, цивилизациям Востока и Запада предстоит заново мобилизовать весь свой культурный творческий потенциал — отмолчаться и отсидеться более не удастся никому.

Первый вопрос, который напрашивается в этой связи: иссяк ли культурный потенциал западного модерна и, в принципе, насколько он годится для подготовки должного ответа на глобальный вызов? Второй вопрос: каковы перспективы подключения к этому ответу культурного потенциала восточных цивилизаций?

Попытаемся по порядку рассмотреть эти вопросы.

Что касается Запада, то эвристическое значение в нашем анализе будет иметь понятие «фаустовской культуры».

Конечная интенция этой культуры — тотально распредметить, денатурализировать весь окружающий мир, превратив его из «вещи в себе» в вещь для нас, из нерукотворного в рукотворный. Из этого вытекает совершенно определенная, хотя и чрезвычайно дерзкая программа решения глобальных проблем. В отношении тающих природных ресурсов эта программа предполагает тотальную замену естественного искусственным, природного сырья — заменителями. В пределе это означает переход от частичного производства определенных элементов жизненной среды к тотальному производству всей окружающей среды с заранее заданными свойствами. Амбиции этого технического титанизма выражаются так: «…коль скоро данная природой среда не устраивает людей, поскольку она не в состоянии справиться с растущим антропогенным давлением, надо найти средства и способы соответствующих преобразований… сначала каких-то фрагментов, а потом и всего нашего земного природного окружения»55.

Что это означает? В первую очередь — решительную перестройку всего научно-технического комплекса. Прежний разрыв между естественными и техническими науками, как и сохранение созерцательно-метафизического статуса наук о живой природе, здесь уже не терпим. Поскольку природная среда представляет собой естественный «производственный» комплекс, в котором переплетены процессы, происходящие в живой и неживой материи, то соответствующая интеграция требуется и от всех естественных наук. Идеи, относящиеся к связям органического с неорганическим, как и к внутренним связям органического, должны опережать производство специализированного отраслевого знания. Речь идет о каком-то парадоксальном возвращении к древнему синкретизму, в котором человек, жизнь, космос выступали как нечто слитное. Это своего рода восхождение от абстрактного к конкретному: от мертвых «кирпичиков мироздания», некогда открытых механикой и физикой, к эмпирически явленной картине природы, в которой нас окружают и на нас воздействуют целостности под названием геобиоценозов.

В социокультурном отношении это означает гигантскую встряску сложившейся производственной среды, которой предстоит пережить наплыв непривычных идей (и непривычных людей) извне. Система производства рискует тем, что те самые идеи и практики, которые были маргинальными и, как правило, вытеснялись за пределы процессов принятия решений, могут стать центральными, предписывающими новое поведение производству. В свою очередь предпринимательская среда рискует тем, что те самые природные блага, которые потреблялись в процессе производства как бесплатные, превратятся в оплачиваемые факторы производства и будут влиять на его себестоимость. Само собой разумеется, здесь беспокойство патроната может смыкаться с беспокойством потребителей, не готовых финансировать накладные экологические расходы.

Но по-своему рискует и научная академическая среда: ее традиционные академические свободы, равно как и свобода творческого воображения, рискуют оказаться в тисках новой производственно-технологической дисциплины, вытекающей из нового сращивания науки с производством. Аналогичные сдвиги ожидаются и на следующем уровне, касающемся наук о человеке и перспектив превращения остающихся факультативными поведенческих форм в производственно заданные, финансируемые и контролируемые.

Наши повседневные импровизации, касающиеся быта, повседневного общения, выбора супруга, использования досуга и т. п., рискуют быть замененными рационально-обоснованным поведением, диктуемым требованиями эффективности. Например, наши заботы о собственном здоровье сегодня, с одной стороны, ограничиваются практически никем не контролируемыми визитами к врачу, с другой — самодеятельным ремесленничеством в сфере гигиены, гимнастики, бега по утрам и т. п. Но если в конечном счете окажется, что вся эта нерегулируемая кустарщина не в состоянии обеспечить требуемый уровень воспроизводства нашей способности к труду и выполнению других социальных обязанностей, нашим демографическим и психофизиологическим воспроизводством займется Большая наука, призванная поставить эти деликатные воспроизводительные факторы на конвейер.

Не следует думать, что эта деспотия научной рациональности непременно примет формы обязательного государственного контроля и регулирования. Бездумный педантизм такого регулирования вполне может быть передан гражданскому обществу, отказывающемуся принимать и обеспечивать физически неполноценных индивидов, и даже самим индивидам, если им удастся проникнуться этим педантизмом и превратить его жесткие нормы в повседневные саморегуляторы.

Таким образом, «фаустовская» программа перехода от частичного производства ко всеобщему, охватывающему все условия нашего существования на земле, грозит отдать человека целиком на откуп научной рациональности, претензии которой будут подкреплены эффективными экономическими, административными и социокультурными санкциями.

Здесь по-своему воспроизводится парадокс Достоевского: беспредельная фаустовская свобода, не знающая никаких естественных преград и ограничений, способна завершиться беспредельным деспотизмом научной рациональности, не терпящей никаких личных отклонений и импровизаций. Если общество, сформировавшееся в эпоху классического модерна, было системой с частичным программированием, оставляющей на наше личное усмотрение вопросы, не относящиеся к узкопроизводственной сфере, то общество зрелого модерна, встретившее вызов глобальных проблем, может стать системой с полным, всеохватывающим программированием, включая все проявления внепроизводственной жизни.

Итак, мы имеем дело с дилеммой. Либо весь в принципе безграничный духовный и социальный капитал, выращенный цивилизацией в ходе длительного развития истории и культуры, мы оставляем в факультативном состоянии свободной социокультурной игры, разумеется, меняющей и обогащающей нас, — но без заранее очерченной «большой программы», — и тогда продолжаем наше существование в качестве беззаботных обывателей Вселенной, пользующихся дарами природы и культуры, либо мы превращаем разнообразную творческую элиту из свободной «богемы» в «глобальных производственников», обремененных заботами налаживания всеохватывающего воспроизводственного цикла, включая среду обитания, а также демографическую, семейно-бытовую, досуговую сферу.

Современный Запад уходит от этой тоталитарной перспективы незаконным образом: путем бесплатного использования полученных в ходе нового передела мира планетарных ресурсов. Его либерализм, предназначенный отныне для сугубо внутреннего использования, основывается на новом глобальном колониализме. Всем еще памятен шок, полученный Западом в результате нефтяного эмбарго арабских стран в 1973 году. Это эмбарго, заметно ограничившее доступ технической цивилизации к дешевым природным ресурсам, способствовало новому интенсивному сдвигу западной экономики, развитию энергосберегающих технологий. Но оно же повлекло за собой целый ряд попыток программирования повседневного поведения не только предпринимательского класса, но и рядовых граждан, настигнутых волной «энергетической рационализации».

Страх перед этой рационализацией, попахивающей специфической формой тоталитаризма, по-своему объединил западного обывателя, интеллектуальную элиту и предпринимательский класс. Обыватель страшился за будущее потребительского общества, подарившего ему не только множество материальных благ, но и специфическую гедонистическую раскованность, поощряемую «экономикой спроса». Предпринимательский класс страшился новых издержек производства, связанных со сбережением сырьевых и энергетических ресурсов и ассигнованиями в поддержку природного равновесия. Экологические издержки производства, будь они сполна учитываемыми, грозили перекрыть все традиционные издержки, связанные с закупкой оборудования, рабочей силы и менеджерских услуг. Что касается творческой интеллектуальной элиты, то ее испугала перспектива превращения в дисциплинированную среду технологов-экспертов, мобилизованную по модели обычной, хотя и высокооплачиваемой рабочей силы.

Вот почему все три группы оказались подготовленными и к восприятию однополярного мирового порядка, обещающего отдать планету в руки Запада, и к новой расистской картине мира, оправдывающей права новых колонизаторов ссылками на непригодность незападных народов быть хозяевами собственных территорий и ресурсов.

Таким образом, современный западный либерализм, в отличие от классического, привязан преимущественно к экстенсивной экономической программе. Он олицетворяет отступление от проекта постиндустриального общества, основанного на мобилизации новых духовно-интеллектуальных ресурсов цивилизации (наука, образование, культура), и возвращение к массовому индустриальному обществу, где буржуа — у себя дома. Застарелое буржуазное предубеждение в отношении неутилитарных духовных практик, плоды которых проблематичны и плохо калькулируются, заново активизировалось, приняв форму нового меркантилизма и монетаризма. Словом, Фауст Запада отступил перед буржуазным филистером, предпочитающим звонкую наличность всяким упованиям на дух и духовность.

Отныне западное потребительское общество рассчитывает кормиться не столько со стола Большой науки, сколько получать привычные колониальные дивиденды. Мы еще не осмыслили последствия этого поворота во всем его объеме. А ведь речь идет о новом возвращении от постиндустриального общества, потенциал которого подпитывается научными революциями, к колониальному обществу, связанному с эксплуатацией ресурсов, изымаемых у утративших национальный экономический суверенитет незападных народов. Вместе с разговорами о мировом демократическом порядке смолкли и те, кто поднимал свой голос в защиту природы.

Запад больше не прислушивается к призывам качественной реконструкции и экологизации производства, отказа от жестких технологий в пользу мягких, введению экологических квот и т. д. Точнее, теперь все эти программы обретают характер не качественного сдвига, а частичных корректирующих поправок к классической индустриальной схеме и к тому же применимых только к «своему пространству». Зачем финансировать дорогостоящую перестройку технической цивилизации, когда победа в «холодной войне» отдает в распоряжение этой цивилизации новые колоссальные ресурсы. Зачем задумываться о технологиях переработки токсичных отходов, если можно просто вывозить эти отходы в пространство незащищенной мировой периферии!

Словом, вместо глобального прорыва всего человечества в качественно иное время заново возобладала сегрегация человечества в пространстве.

Пространство меньшинства остается либеральным не потому, что фаустовский гений Запада открыл принципиально новые возможности, а потому, что энтропия всего «нелиберального» — связанного с ограничениями, нищетой, авторитарными и криминальными практиками, геноцидом и экоцидом, сбрасывается во вне, в периферийное пространство.

Напрашивается один вывод: только новая антиколониальная борьба и солидарность всех, страдающих от гнета «однополярности», способны поставить Запад перед дилеммой: либо найти новые источники фаустовского прорыва в будущее, либо отказаться от поблажек потребительскому обществу и перейти к системе более или менее принудительного аскетизма. Или, другими словами: либо Запад свою сепаратную программу спасения заново превращает в универсальную, касающуюся всех народов земли, либо он переходит от фаустовской модели инновационно-нестабильного способа производства к новой стабильности старого восточного типа.

Совершенно очевидно, что в чистом виде ни то ни другое уже невозможно. За всю историю европейского модерна, насчитывающую уже около 600 лет, западная фаустовская программа так и не доказала на деле свою универсальность. Всякий раз, когда очередное новое поколение начинало верить в окончательное торжество прогресса, в его последнюю битву с силами мрака, отсталости и нищеты, неизменно получалось так, что горизонт прогресса заволакивало тучами и то, что казалось наконец-таки предназначаемым для всех, заново оказывалось достоянием более или менее узкого круга своих. Фазы временного прорыва в будущее периодически сменяются фазами геополитических переделов пространства, и вся история модерна оказывается драматически прерывистой, цикличной.

Мало того, как мы видели выше, новый фаустовский прорыв и для самого Запада чреват последствиями, к которым его гедонистическое общество по-настоящему не готово. Подструктура, обозначаемая нами как «гений» — царство творческой элиты со всем ее неподопечным продуктивным воображением, — в случае своего тотального подключения к созданию качественно новых технологий, к новому витку интенсификации, на этот раз охватывающей всю общественную жизнь, грозит Западу призраком «программированного общества», о котором уже предупреждали «новые левые». Качественно новый уровень технологической свободы грозит обернуться новой научно-технической мобилизацией всего общества, весьма напоминающей знакомые тоталитарные практики. Словом, наряду с тем, что новый фаустовский прорыв требует таких творческих усилий, к которым гедонистически расслабленная культура Запада сегодня не готова, он еще и чреват риском тоталитарного срыва.

Положение современного мира оказывается крайне двусмысленным. С одной стороны, ему угрожает новое имперское, неоколониальное вырождение западных демократий, на наших глазах превращающихся в общество мирового расового апартеида, загоняющее в гетто обнадеженную и обманутую мировую периферию.

С другой стороны, в случае новой эффективной мобилизации фаустовского творческого духа самому Западу грозит подчинение новой касте научных надсмотрщиков-рационализаторов, оберегающих любые общественные группы от дилетантских импровизаций, а незападной периферии — такое же подчинение всему западному мессионерству как совокупной «экспертной системе», обучающей рынку и демократии всех «дилетантов», в обмен на их отказ от национального суверенитета. Надо сказать, для не-Запада между этими двумя перспективами большой разницы нет: в обоих случаях ему уготовлена участь мирового «объекта», с голосом которого сторона, занявшая позицию мирового «субъекта», считаться не склонна.

Вопрос теперь стоит так: какой именно тип или ареал культуры сегодня выполняет роль структуры, питающей «гения» — генератора качественно новых идей, заведомо не укладывающихся в парадигму сложившихся ожиданий и практик?

Не случилось ли уже так, что вся западная культура перестроена по модели «системной оппозиции», еще способной вызывать движение маятника внутри сложившейся системы, но уже бессильной открывать качественно новые горизонты, выходящие за пределы того, что предусмотрено сложившейся системой. Еще недавно левый авангард в искусстве, как и левый политический авангард (молодежное, женское, «зеленое» движение и т. п.), казался самому себе миропотрясающим, способным породить более радикальную антибуржуазную революцию, чем коммунисты, перешедшие на позиции презренного политического реализма.

Теперь весь авангард отчасти приручен и присмирел, отчасти выполняет заранее предусмотренную роль «управляемого хаоса» или отдушины для всех тех сил, которые задыхаются в мире универсального системного порядка. Получается так, что та оппозиция, которая каким-то образом не финансируется сверху, обречена на маргинализацию и вымирание, а та, которая почему-то финансируется, заставляет усомниться в своей действенности и подлинности. Спрашивается, а уцелели ли еще в мире пласты не прибранной к рукам культуры, остающейся в конфликте с мировой производительной системой, отлитой по меркам западной технической, или, используя новейшее самоназвание, рыночной цивилизации?

Ведь все те пласты и формы культуры, которые влились в эту цивилизацию и переработаны ею, уже не могут в каком-то общем смысле быть рассмотрены как источники интенсивного роста или качественной системной новации. Все они, прибранные к рукам, по сути дела являются дополнительными факторами экстенсивного роста или расширенного воспроизводства уже сложившейся цивилизационной модели. Так не является ли вся эта борьба с чужой ментальностью, с опасной архаикой и дурной культурно-исторической наследственностью на самом деле борьбой за увековечивание нынешней системы западного цивилизационного производства, не желающей меняться, несмотря на очевидные симптомы устарелости, засвидетельствованной глобальными проблемами?

Иными словами, вопреки хвастливым заявлениям о демократической открытости, плюралистичности и т. п., западная социокультурная и производящая система давно уже является закрытой, монологичной, не способной к существенной самокоррекции. «Чужой» остается пугающим и неприемлемым до тех пор, пока мы не умеем найти с ним общий язык и вступить в конструктивный диалог по поводу проблем, являющихся, по сути, общими (ибо глобальные проблемы потому так и называются, что действительно затрагивают всех). Чужой, ставший партнером, по сути дела, куда полезнее изначально своих, ибо привносит в нашу общую планетарную копилку свой, еще новый для нас опыт, свою информацию и свои ресурсы. Но для того чтобы превращение инородного чужого в партнера на деле произошло, мы сами должны быть достаточно открытыми, способными услышать голос другого и сделать его поводом для существенной самокоррекции.

Итак, чего же сегодня нам, стоящим перед вызовом планетарного выживания, стоит по-настоящему бояться: того, что еще сохранились не прибранные к рукам носители инокультурного опыта, угрожающие нашей самодостаточности, или, напротив, того, что они могут исчезнуть как источники спасительной, может быть, альтернативы?

Разумеется, чужая культура может восприниматься как воплощение всего иррационального и бесперспективного. Но опыт всей истории человечества свидетельствует, что эволюция культуры и смена культурных формаций основывались на превращении того, что прежде выступало как иррациональность, в источник продуктивных внутренних перестроек. В таком горизонте иррациональное отличается от уже рационализированного и прибранного к рукам как раз тем, что сохраняет свежую энергию и динамизм, иссякающие в декадентских центрах ойкумены.

Здесь нам весьма пригодилось бы найденное в немецкой классической философии различие между плоской рассудочностью и разумом.

«Главное отличие между рассудком и разумом — это запрет на противоречия в сфере рассудка и допущение противоречий в сфере разума»56.

Собственно, вся постпросвещенческая (после XVIII века) история западной культуры — это история поисков новых источников социокультурной энергии, связанных с обнаружением еще не прибранной к рукам «иррациональности», противостоящей буржуазной рассудочности, но способной примириться с разумом. Разум в этом контексте выступает как инстанция, работающая против диктата утилитарно-прагматической рациональности, в высшем долгосрочном плане обнаруживающей свою близорукость и способность заводить в тупик.

Начиная с романтиков и по сию пору одним из главных источников новой социокультурной энергии стало считаться искусство. Последнее выступало как эстетическая категория, нуждающаяся в расшифровке на языке социологии. Это означало попытку найти точный ответ, какие именно группы общества являются носителями бунтарского эстетического опыта, отказывающиеся играть по правилам буржуазности и способные изобретать качественно новые правила. Именно таким заказом на поиски бунтарской потенции в значительной мере питались новые направления в социологии — социология досуга, социология молодежи, социология женщин, сексуальных меньшинств и т. п. Все эти разновидности социологии искали воплощения «человека играющего», отличающегося от законченного буржуазного филистера или пошедшего к нему в услужение «человека организации» (менеджмента). Пик всех этих надежд, несомненно, пришелся на 1968 год — время мировой молодежной революции, вслед за Францией охватившей Южную Европу и Северную Америку.

Западный правящий истеблишмент вовремя понял, что голыми репрессиями эту волну не сбить. Необходима была внутренняя деморализация и дезориентация этой социокультурной революции. Эту задачу, как уже отмечалось в первой части нашей книги, выполнила философия постмодернизма. Она поймала участников «контркультурного» протеста на противоречии: если вашим жизненным кредо является игра как антипод буржуазной рассудочной исполнительности и серьезности, то не надо саму игру принимать всерьез и чересчур увлекаться. Последовательный игровой принцип предполагает перманентное внутреннее дистанцирование — в том числе и по отношению к самой игре. Так был намечен путь нейтрализации движений протеста посредством их карнавализации, намеренной игровой эпатажности, «самоироничности». И протест умер, убитый постмодернистской иронией.

Здесь-то и обнаружилась, может быть, главная тайна культуры. Оказалось, что лишь те пласты и формы культуры годятся на роль парадигмальных реконструкторов наших практик, в том числе и повседневных, в которых сохраняется присутствие большого религиозного импульса — пламенной, не стилизованной веры, хотя бы и обретшей превращенные формы политического, научного, профессионального энтузиазма и стремление творить новое всерьез.

Вот что пишет в этой связи Ж. Ортега-и-Гассет: «Теологи не случайно проводят четкое различие между живой и мертвой верой; оно поможет нам разобраться во многом, что происходит сейчас. В общем и целом я бы сформулировал это различие так: наша вера жива, когда этой веры хватает нам, чтобы жить, и наша вера безжизненна, мертва, когда, несмотря на то что мы продолжаем ее придерживаться, не отказались от нее и совершенно искренне можем заявить о верности ей, она уже не способна воздействовать на нашу жизнь»57.

В этом горизонте нам совсем по-новому представляются условия скачка в качественно иное будущее и сама способность его открывать. Обычно, когда ищут миссионеров прогресса и разведчиков будущего, обращаются к тем, кто наибольше преуспел по стандартам высокоорганизованного буржуазного общества, со всеми его мерками, касающимися престижа, профессионального призвания, адаптирующей способности к переменам и т. п. Но если мы поймем, что главным условием прорыва в качественно иное будущее является вера, гарантирующая серьезное служение идеалам и серьезность напряженнейшего духовного поиска, то истинных провозвестников будущего нам придется поискать совсем в другом месте. Шанс отыскать их резко увеличивается в культурах, еще сохранивших пламенную религиозную веру или хотя бы самое ее энергетику, проявляющуюся в превращенных формах деятельного практического энтузиазма, охватывающего всю нашу жизнь, нашу повседневность.

Итак, роль структуры под названием «гений» — источника качественно новых практик, не предусмотренного и непредсказуемого, могут выполнять только те внешние «системы» культуры, которые отличаются двумя одинаково важными особенностями: являются достаточно инородными привычным формам господствующего цивилизационного опыта (то есть западного), и в то же время сама эта их инородность выступает не под знаком торгующей собой экзотики, а под знаком вероисповедальной подлинности и серьезности.